еврейские кантонисты

Говорят, что многие еврейские семьи, получившие русские фамилии, происходят их кантонистов.

Фамилия моей бабушки — Лебедева. Я совсем ничего не знаю про ее семью: откуда они? И может быть уже никогда не узнаю.

Читаю по ссылке от про кантонистов:

«в 1847-1854 годах был наибольший набор евреев-кантонистов, они составляли в среднем 2,4 процента от всех кантонистов в России, то есть доля их не превышала пропорциональной доли еврейского населения в стране, даже по заниженным кагалами данным для тогдашних переписей».

А вот как описал Александр Иванович Герцен одну такую партию малолеток из тех самых пресловутых 2,4 процента. Он встретил ее на постоялом дворе в 1835 году. Писателя невольно привлекла жалкая, сбившаяся в кучу толпа детей.

«Пожилых лет, небольшой ростом офицер, с лицом, выражавшим много перенесенных забот, мелких нужд, страха перед начальством, встретил меня со всем радушием мертвящей скуки, — читаем мы у Герцена. — Это был один из тех недальних, добродушных служак, тянувший лет двадцать пять свою лямку и затянувшийся, без рассуждений, без повышений, в том роде, как служат старые лошади, полагая, вероятно, что так и надобно — на рассвете надеть хомут и что-нибудь тащить.

— Кого и куда вы ведете?

— И не спрашивайте, индо сердце надрывается; ну, да про то знают першие, наше дело — исполнять приказания, не мы в ответе; а по-человеческому некрасиво.

— Да в чем дело-то?

— Видите, набрали ораву проклятых жиденят с восьми-девятилетнего возраста. Во флот, что ли, набирают, — не знаю. Сначала было их велели гнать в Пермь, да вышла перемена — гоним в Казань. Я их принял верст за сто. Офицер, что сдавал, говорил: беда и только, треть осталась на дороге (и офицер показал пальцем в землю). Половина не дойдет до назначения, — прибавил он.

— Повальные болезни, что ли? — спросил я, потрясенный до внутренности.

— Нет, не то чтоб повальные, а так, мрут, как мухи. Жиденок, знаете, эдакий чахлый, тщедушный, словно кошка ободранная, не привык часов десять месить грязь да есть сухари… Опять — чужие люди, ни отца, ни матери, ни баловства; ну, покашляет, покашляет — да и в Могилев (в могилу — В.К.). И скажите, сделайте милость, что это им далось, что можно с ребятишками делать?

Я молчал.

— Вы когда выступаете?

— Да пора бы давно, дождь был уж довольно силен… Эй ты, служба, вели-ка мелюзгу собрать!

Привели малюток и построили в правильный фронт. Это было одно из самых ужасных зрелищ, которые я видал — бедные, бедные дети! Мальчики двенадцати, тринадцати еще кое-как держались, но малютки восьми, десяти лет… Ни одна черная кисть не вызовет такого ужаса на холст.

Бледные, изнуренные, с испуганным видом, стояли они в неловких толстых солдатских шинелях со стоячим воротником, обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо равнявших их; белые губы, синие круги под глазами показывали лихорадку или озноб. И эти больные дети без ухода, без, ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дует с Ледовитого моря, шли в могилу.

И притом заметьте, что их вел добряк-офицер, которому явно было жаль детей. Ну а если бы попался военно-политический эконом?!

Я взял офицера за руку и, сказав: «поберегите их», бросился в коляску; мне хотелось рыдать, я чувствовал, что не удержусь…»

Ух, как пробирает.

Сейчас собираюсь еще прочитать рассказ Лескова «Владычный суд».

Лесков служил в Киеве, помощником столоначальника как раз в этот период, так что рассказ был написан по личным впечатлениям.